Он отнес ее вниз по ступеням, короткая трава шуршала под его босыми ногами. Мэри, которая сначала хотела протестовать и заставить его вернуться домой, прижалась лицом к его шее и заставила себя молчать. Он посадил ее на траву у лавровых деревьев и встал на колени, слегка дотрагиваясь пальцами до ее лица. Она была настольно переполнена любовью, что, казалось, ничего не видела и не слышала.
Он распустил ей волосы, и они упали по плечам, а руки опустились ему на бедра. От волос он перешел к одежде, снимая одну вещь за другой, как ребенок, раздевающий куклу, и складывая все аккуратно в сторонку. Мэри робко съежилась и закрыла глаза. Каким-то образом их роли поменялись; он, непонятно как, стал главным в их дуэте.
Закончив ее раздевать, он положил ее руки себе на плечи и прижал целиком к себе. Мэри охнула и открыла глаза, в первый раз в жизни она почувствовала голое тело, прижатое целиком к ее телу; сделать что-нибудь было невозможно, кроме как отдаться этому чувству, теплому, незнакомому и живому. Ее похожее на сон состояние перешло в сон, более реальный, чем весь мир здесь в темноте под лаврами. Вдруг она как бы по-новому ощутила Тима, его шелковистую кожу. Он был единственным под солнцем, жизнь подарила ей только одно — это ощущение Тима в ее объятиях, то, как он прижимал ее к земле. Она ощущала боль на шее от его подбородка, его руки, вцепившиеся в ее плечи, его пот, стекавший по ее бокам. Она почувствовала, как он дрожит. Безумный восторг, наполнявший его, был дан ею, и неважно, была ли ее кожа кожей молодой девушки или немолодой женщины. Тим был тут, в ее объятиях, в ней самой. Это она, Мэри, могла дать ему такое чистое, находящееся вне рассудка счастье, которому он мог отдаться, свободный от цепей, которые всегда, увы, сковывали ее. Когда ночь была на исходе, и далеко на западе дождь уже унесло за горы, она оттолкнулась от него, собрала кучку одежду и склонилась над ним.
— Мы должны идти в дом, мой дорогой, — прошептала она, ее волосы упали ему на руку, где только, что лежала ее голова, — Пока еще темно, но скоро рассветет, мы должны идти.
Он поднял ее и внес в дом. В гостиной все еще горел свет. Пока он шел в спальню, она протянула руку над его плечом и выключила все лампы по очереди. Он положил ее на кровать и оставил бы одну, если бы она не притянула его к себе.
— Куда ты идешь, Тим? — спросила она и подвинулась, чтобы дать ему место. — Это теперь твоя кровать.
Он растянулся рядом, подсунув руку ей под спину. Она положила голову ему на плечо, а рукой слегка поглаживала, засыпая, его грудь. Вдруг она вся замерла и широко открыла от страха глаза. Она больше не могла этого вынести и, поднявшись на локоть, протянула через него руку к лампе на столике.
С момента их встречи он не произнес ни слова! Единственное, что она хотела сейчас услышать — это его голос. Если он будет молчать, то ей станет ясно, что Тим вовсе не с ней!
Он лежал с широко открытыми глазами и смотрел на нее, не моргая. Лицо его было печальным и немного суровым, у него появилось новое выражение зрелости, которого она никогда не замечала. Или она была раньше слепа, или изменилось его лицо. Его тело больше не было ей чужим или запретным, она могла смотреть на него свободно, с любовью и уважением, оно вмещало существо, такое же живое и совершенное, как и она сама. Какие синие у него глаза, как изысканно очерчены губы, как трагична морщинка с левой стороны рта! И какой он молодой, какой юный!
Наконец он поморгал, глаза его вернулись из бесконечности и обратились на ее лицо. Он посмотрел на морщинки, на ее прямой сильный рот с распухшими от его поцелуев губами. Он поднял руку и провел пальцами по ее твердой, круглой груди.
Она сказала:
— Тим, почему ты не говоришь со мной? Что я сделала? Я разочаровала тебя?
Его глаза наполнились слезами, они текли по щекам и падали на подушку, но появилась нежная, любящая улыбка, и рука его крепче сжала ее грудь.
— Ты мне сказала, что когда-нибудь я буду так счастлив, что заплачу. И посмотри! О, Мэри, я плачу! Я так счастлив, что плачу!
Она упала ему на грудь, и так велико было ее облегчение, что все силы ушли из нее.
— Я думала, что ты сердишься на меня.
— На тебя? — его рука охватила ей затылок, пропустив волосы сквозь пальцы. — Я не могу сердится на тебя, Мэри. Никогда. Я не сердился даже тогда, когда думал, что я тебе не нравлюсь.
— Почему ты со мной сегодня не говорил?
Он удивился:
— Разве мне надо было говорить? Я думал, мне не надо говорить. Когда ты пришла, я не мог придумать, о чем говорить. Все, что я хотел, это сделать то, что говорил папа, пока ты была в госпитале, и я должен был это сделать, а говорить уже не мог.
— Твой папа сказал тебе?
— Да, я спросил его, будет ли грехом поцеловать тебя, если мы будем женаты. Он сказал, что когда будем женаты, то это совсем не грех. И он рассказал мне еще массу других вещей, которые я тоже могу делать. Он сказал, что я должен знать, что делать, потому что если я не сделаю этого, ты обидешься и будешь плакать. Я не хотел обижать тебя и заставлять плакать, Мэри. Я ведь не обидел тебя и не заставил плакать, правда?
Она засмеялась и крепко его обняла.
— Нет, Тим, ты не обидел меня, и я не плакала. Я просто окаменела, потому что думала, что мне придется все это делать самой, а я не знала, смогу ли я.
— Я действительно не обидел тебя, Мэри? Я забыл, что папа говорил, чтобы я не обидел тебя.
— Ты был прекрасен, Тим. Ты прекрасно справился. Я так тебя люблю!
— Это слово лучше, чем «нравится», да?
— Когда употребляется правильно.
— Я буду говорить так только тебе, Мэри. Всем остальным я буду говорить, что они мне нравятся.